Цапля пишет:
цитата: |
хорошему всаднику, на хорошей лошади.... |
|
хорошему всаднику, говоришь?
Продолжение 11-й главы Ее возбуждение от лихорадочного побега из Вильны, похожего на мятеж, уже через несколько часов дороги сменилось безотрадной апатией и тоской, которые не оставляли ее с тех пор ни на минуту. Докки почему-то казалось, что время и расстояние, смена обстановки и новые занятия помогут ей обрести прежнее спокойное состояние духа, но этого не происходило, отчего она, казалось, впадала в еще большую меланхолию, которой не было видно конца и которая засасывала ее в какой-то беспросветный черный и страшный омут.
У нее было много дел, но она не могла отдаться им с полными силами, потому что постоянно возвращалась мыслями к ссоре с родственницами, к самой неприятной и нелегкой ситуации, сложившейся в Вильне вокруг нее, и к Палевскому, который был не меньшей, а, может быть даже, ее самой большой болью.
Все это время она пыталась разобраться в случившемся, чтобы понять, каким образом она умудрилась попасть в такую переделку – благодаря ли собственной опрометчивости, глупости, бесхарактерности, или это была лишь роковая для нее цепь событий, которая привела вот к такому плачевному концу то, что предполагалось лишь как недолгое развлекательное времяпрепровождение.
С родственницами было все более или менее ясно: они привыкли использовать Докки в своих целях, и когда она случайно оказалась у них на дороге, не замедлили ей на это указать, считая, что она как всегда покорно примет все упреки и поступит так, как следовало ей поступить по их мнению.
«Сама виновата, - размышляла Докки, - я всегда им уступала и шла навстречу их просьбам, желаниям и требованиям, никогда ничего не требуя взамен».
Она оплачивала долги Мишеля и Алексы, давала им деньги на проживание, помогла Мари расплатиться с кредиторами после смерти ее мужа, доставала им приглашения на все престижные мероприятия высшего света, и они воспринимали это как данность. Но стоило ей обзавестись парой поклонников – как последовала неожиданная реакция, хотя ее-то и следовало ожидать. Алекса боялась, что Докки выйдет замуж и перестанет их содержать. Мари сама хотела обзавестись мужем, потому ей было неприятно видеть, что не у нее (и не у ее дочери), а у подруги появилась возможность наладить свою личную жизнь хотя бы с тем же Швайгеном, который был к тому же не пожилым вдовцом, а молодым интересным мужчиной. И, конечно, зависть, которая обуяла родственниц, когда на нее обратил внимание сам Палевский.
Докки то и дело разбирала последний разговор с Мари и Алексой, то сожалея, что была столь резка с ними и так близко к сердцу восприняла их слова, то, вновь вспыхивая от гнева при воспоминании об их оскорбительных заявлениях, придумывала более точные и язвительные реплики, которыми ей стоило поставить на место беззастенчивых и дерзких дам. То начинала сомневаться в справедливости своих мыслей, выискивая огрехи в собственном поведении, которое ей уже не казалось безукоризненным, представляя, что и как ей нужно было сделать по-другому, чтобы не доводить родственниц до того состояния, в котором они пребывали в последние дни – особенно после знакомства Докки с Палевским…
О Палевском она очень старалась не думать, но никак не могла избавиться от воспоминаний о нем. Мало того, в конце концов она была вынуждена признать, что не просто увлеклась им, а самым непостижимым образом умудрилась в него влюбиться - чуть не с первого взгляда, как какая-нибудь шестнадцатилетняя девчонка, потеряв голову от одного вида красивого офицера. Здесь, в Залужном, когда она ужасно тосковала по нему, эта истина открылась ей со всей очевидностью. Докки не могла понять, как произошло, что она, взрослая, рассудительная женщина, много повидавшая и пережившая на своем веку, никогда не любившая, всегда сохранявшая душевный покой и ясную голову, вот так, очертя голову, смогла влюбиться в мужчину, которого она и видела-то всего несколько раз.
Конечно, она влюбилась не в нарядную форму или статную фигуру, и не в интересное лицо – она встречала мужчин и красивее графа. Тот же князь Рогозин имел более эффектную внешность, которая не производила на Докки такого впечатления, как один взгляд Палевского. Ей нравилось и волновало в нем все - ум, обаяние, его решительность даже самоуверенность, что в сочетании с мужественностью и силой, которые он прямо-таки излучал, - производили впечатление гремучей смеси, от которой сердце Докки не смогло уберечься.
«Он совершенно не достоин моей любви», - твердила она, напоминая себе о том, что Палевский флиртовал с ней от скуки, видел в ней лишь кратковременное развлечение, и надеяться на какие-либо чувства с его стороны, тем более, предполагать, что он мог иметь честные намерения в ее отношении – было бы верхом глупости. С ее стороны было правильно уехать из Вильны, поскольку куда унизительнее и тяжелее было бы там остаться и наблюдать, как он ухаживает за своей невестой, не обращая на Докки внимания, или, что еще хуже, – продолжая добиваться с ней связи, одновременно готовясь идти под венец с юной графиней Сербиной.
Докки уповала только на время, которое поможет ей освободиться от этого безнадежного и мучительного чувства, хотя именно оно впервые за многие годы дало ей возможность ощутить себя по-настоящему живой. Увы, вся прелесть того упоительного волнения, которое она испытывала при виде его и в его обществе, теперь сменилась такой болью и пустотой в душе, что порой казались невыносимыми.
Чтобы как-то отвлечься, по приезде в Залужное Докки энергично взялась за хозяйство. С раннего утра до позднего вечера она разбиралась в бумагах и счетах, объезжала поместье, разговаривала с крестьянами и навещала соседей. Но даже насыщенные занятиями и встречами дни не помогали ей сбросить с себя груз воспоминаний, а усталость не приносила долгожданного освобождения от мучающих ее мыслей – блаженного сна, в котором можно было бы забыться.
Афанасьич, посмотрев на ее осунувшееся от страданий и бессонных ночей лицо, по привычке предложил найти успокоение в «холодненьком», но Докки категорически отказалась, боясь, что это может войти в дурную привычку.
- Чего дурного? – вопрошал Афанасьич, но не настаивал, а приготовил для нее какой-то травяной отвар, который помогал ей засыпать на несколько часов.
- И чего так надрываться? – говорил он с укором, взирая на горы бумаг на столе, или отправляясь с ней в очередную поездку по имению. – Дела не убегут, а поправить все и сразу все равно не получится. Только маяту себе и другим создаете.
Докки в душе с ним соглашалась, но продолжала изнурять себя, стараясь, правда, не сильно погонять дворню, которую заставила чистить дом и приусадебное хозяйство.
- Обленились, - констатировал Афанасьич, наблюдая, как местные слуги всем скопом неловко пытаются поставить обвалившуюся деревянную балюстраду крыльца, или нехотя копают грядки в огороде.
- Обленились, - соглашалась с ним Докки, понимая, если при ней что и будет делаться, то едва она покинет имение, все опять начнет разрушаться. Она все больше склонялась к тому, чтобы продать Залужное, которое при хорошем хозяине может давать неплохой доход.
Именно об этом она думала – чтобы не думать о другом, - по дороге в усадьбу соседки Марьи Игнатьевны, приславшей записочку с просьбой навестить ее, когда только у баронессы найдется немного времени. Докки не слишком стремилась в гости – все эти разговоры о погоде и сплетни надоели ей еще в Вильне, но Афанасьич, который считал, что барыне следует развеяться, настоял на ее поездке.
Неожиданно Докки понравилось беседовать с Марьей Игнатьевной, как и находиться у нее в гостях в теплой, уютной, заставленной мебелью и цветами в горшках гостиной. Сама хозяйка, которую Докки знала всего ничего – за все эти годы заезжала к ней несколько раз и толком с ней никогда не общалась, - была дамой говорливой, добродушной и приветливой.
- Слыхала я, выгнали вы Легасова, - такими словами встретила ее Марья Игнатьевна, усаживая за стол к горячему самовару. – И правильно!
Докки, только утром уволившая управляющего, подивилась про себя скоростью распространения слухов в этой местности.
- Он заезжал к Захар Матвеичу, - пояснила соседка. – Его дом аккурат по дороге в город стоит. Так Легасов к нему и заворотил, да. Скандал устроил: мол, оклеветали вы меня перед барыней. Дворов его взашей и выгнал – чтоб духу твоего, говорит, здесь не было, а баронесса все правильно сделала. Сенька-то Легасов ему и сказывает: барыня б меня не выгнала, если б я ее ублажил, но мне, мол, эти столичные дамочки не нужны. Так его Матвеич приказал кнутом огреть! - она тоненько хихикнула, отчего мелко затряслись ее пухлые щечки и несколько подбородков.
Докки побелела от мысли, что вновь стала объектом сплетен.
- Да вы не переживайте так, душечка! – воскликнула Марья Игнатьевна, пододвигая к ней чашку с чаем. – Кто ж ему поверит?! Охальник этот Легасов. Сам с Нюркой-ключницей жил, а по сторонам ой как глядел, - и на девок, и на барышень. В прошлом году полез к племяннице Ивана Петровича Колобова – у него в восьми верстах отсюда именьице есть. Племянница у него гостила – тоже вдова, чуток постарше вас, - вот он и решил – Сенька-то – что она, по мужу скучая, его приветит. Колобов его так отходил кнутом, что Легасов еле оправился… Ваш управляющий, без надзору, барином себя возомнил, а сам по природе мужик нахальный, вот и осмелился глаза на барышень поднимать. Я вам вот что скажу, душечка, - у вас глаза хорошие: печальные, но чистые, - она чуть наклонилась в сторону Докки, - сразу видно, что не вертихвостка какая. Я в людях разбираюсь, сколько лет - слава те Господи, - прожила на этом свете. У вас положение вдовое, да и возраст такой, что мужчины липнут. К барышням невинным опасно без намерений, а к одиноким женщинам – самый раз. Я сама в двадцать с небольшим вдовой стала, знаю. Красоты во мне особой никогда не было, а мужчины все равно крутились, потому как удобно было с одинокой-то. Сплетни ходили про меня, не скрою, но на чужой роток платок не накинешь, а я сама по себе строга была. Кавалеров своих ненужных гоняла, а потом одного встретила, который по-людски со мной обошелся, и замуж за него вышла. Потом двадцать годков с мужем припеваючи жила, пока не похоронила. Вот теперь кукую. У меня дочь в Москве с семьей, я к ней на зиму езжу, а летом тут, на приволье. Опять же за хозяйством нужно присмотреть…
Докки успокоилась, видя, что соседка не подозревает ее в распутстве, а напротив, понимает, как легко вдове стать объектом сплетен. «Посторонний человек ко мне добрее относится, чем свои же родственники», - с грустью думала она, слушая Марью Игнатьевну, которая рассказывала ей о своей дочери, внуках, родственниках и соседях.
- Так вы из Вильны, значит, душечка, - без передышки перешла на новую тему хозяйка, усердно потчуя гостью пирогом с вишнями, пышками и заварными пирожными. – У нас из Ближнего – вы, верно, знаете, - городок верстах в тридцати от нас, - в Вильну поехала родственница одной моей приятельницы с дочерью. Говорила, дочку замуж только там можно выдать. Конечно, в высокое общество она не попала, но кое с кем там познакомилась, и дочку просватала, пишет. За какого-то молодца – штабс-капитана. Свадебку в июле сыграют, он уже об отпуске договорился. Не титулованный, конечно, не богач, но деревеньку ему отец дает, да и невесте приданое собрали… Сказывает, женихи там нарасхват – со всей России, мол, дочек свезли – столько в Москву на зиму не выбираются…
«Поменьше бы амбиций у Алексы с Мари, - для своих барышень тоже могли бы кого найти, - подумала Докки. – Посмотрим, как без меня они себе женихов сразу отхватят…»
- А вы себе там никого не приметили? - опять тоненько захихикала Марья Игнатьевна. – Такая вы миленькая да ладненькая…
Докки чуть улыбнулась и покачала головой, а самой вдруг вновь привиделись серо-зеленые искрящиеся улыбкой глаза…
Она вздохнула и поднялась, благодаря за гостеприимство, но была отпущена радушной хозяйкой лишь после того, как ей была собрана полная корзина гостинцев – парниковых огурцов, клубники и лимонов - «У вас, душечка, такого нет, я знаю», - приговаривала Марья Игнатьевна, - соленых рыжиков с прошлого урожая, моченых яблок да вишневой наливки («Сама делала, душечка») - и только выловленных из прудов соседки живых карпов, тесно плавающих в деревянном ведерке.
К концу второй недели своего пребывания в Залужном, поутру Докки с Афанасьичем отправились верхами на дальние луга, засеянные, по бумагам, клевером, которого они там не нашли.
- Я ему писала, чтобы он отвел место под клевер, - говорила Докки Афанасьичу.
- Бумага все стерпит, барыня, - ответил ей слуга, - а окромя как на бумаге клевера-то и нету… Ктой-то там мчится, лошадь не жалея?
Он привстал на стременах, всматриваясь вдаль и прикладывая ладонь козырьком ко лбу.
У Докки куда-то ухнуло сердце, когда она увидела на дороге, ведущей к их дому, всадника, скачущего во весь опор.