Девочки, вчерашний кусочек, оказывается, был началом, условно говоря, 20-й главы. Так что продолжаю ее же.
Сквозь туманную пелену она с трудом видела Ольгу и Катрин; их голоса звучали глухо и неразборчиво. Докки из всех сил вцепилась в подлокотники кресла, отчаянно желая удержаться в сознании, и мысленно пыталась успокоить себя, приговаривая: «Он ранен, не убит, всего лишь ранен…» Но все – и она, в том числе, – знали, что в списки Главного штаба не попадают легкораненые, которых достаточно перевязать на месте, чтобы остановить кровь или наложить пару швов в полевом госпитале. В списках числятся те раненые, что порядком изувечены: со смертельными ранами в грудь или живот, с раздробленными или оторванными конечностями, тяжелыми контузиями, от которых можно умереть через несколько дней или спустя какое-то время – от потери крови, горячки или гангрены. Не зная, как ранен Палевский, но, понимая, что сейчас, в эту минуту он ужасно страдает, она испытала настоящую физическую боль в груди, где все будто разрывалось от переживаний за него и невозможности взять на себя хотя бы часть его мук.
- Как только я узнаю, где он, – поеду к нему, - услышала она слова Катрин. – Я уже написала начальникам штаба дивизии и корпуса, чтобы они сообщили мне, в каком он госпитале.
«Она собирается поехать к Палевскому?!» – удивилась Докки, но тут же поняла, что Катрин говорит о своем муже. «Это ужасно, - подумала Докки, - бедняжка Катрин… Но она хотя бы может поехать к нему, а мне и в этом отказано…»
Тем временем Катрин пообещала раздобыть для Ольги списки раненых и убитых, а также разузнать о Швайгене через друзей своего мужа.
- А что… что с генералом Палевским? – не удержалась Докки. – Тоже неизвестно?
Участливые глаза подруг обратились на нее.
- Я поспрашиваю, - сказала Катрин. – Командующий корпусом слишком заметная фигура, и известия о нем быстро долетят до Главного штаба.
- Он ранен, - расплакалась Докки после ухода Катрин и Ольги. – Он ранен, может быть, при смерти…
- Ну, ну, барыня, - Афанасьич сунул ей в руки чашку с травяным настоем. – Не думайте о худшем. Он молодой и крепкий, авось, обойдется.
- Какой за ним уход? Кто рядом с ним? Или он один… О, как я хотела бы быть сейчас возле него, помочь ему, облегчить его страдания…
- Лучший уход, - заверил ее слуга. – Не рядовой – чай, генерал, командир. И лекари, и обслуга – все у него есть.
- Думаешь? – с надеждой спросила Докки.
- Уверен, - Афанасьич помрачнел. – Вон, Тишка мой в солдатах погиб – как, где – ничего не известно. И могилы нет, да и как помирал – тоже не знаю. Может, ранили его, и он там на поле один лежал, в мучениях… А барона покойного и подняли, и тело сюда доставили, потому как генерал был.
Афанасьич никогда не говорил о погибшем сыне, но теперь в его голосе прозвучала такая мука, что Докки поняла – он все эти годы страдал, представляя, как его ребенок умирал в боли и одиночестве в далекой Австрии. Она содрогнулась от сострадания к нему и дотронулась до его руки.
- Когда закончится война, мы непременно съездим в Австрию, на то место, - сказала она, досадуя на себя, что не догадывалась прежде отвезти Афанасьича на общую могилу, где мог быть похоронен его сын.
- Вы своего ребеночка-то пожалейте, - дрогнувшим голосом произнес он и сдвинул брови. – Все ваши переживания орлу сейчас не помогут, а дите – оно все чувствует, все материнские слезы. И мысли, чтоб поехать к нему, - из головы выкиньте. Родные его примчатся, заберут его из госпиталя к себе и всем обеспечат… Вам там делать нечего, да и неизвестно еще, как он ваше появление приветит. Коли сговорено что было бы, то дело другое, а так…
Он крякнул и в сердцах махнул рукой. Докки всхлипнула, из всех сил стараясь успокоиться. Разумом она понимала справедливость слов Афанасьича, но сердце ее все саднило и обливалось кровью.
Через несколько дней стараниями Катрин выяснилось, что Швайгена не было ни в одном из списков пострадавших в сражении у деревни Бородино, что позволяло Ольге надеяться на лучшее. Григорий Кедрин был ранен в ногу, а Палевский – в грудь.
- Их отправили в госпиталь в Москве, а затем перевезли в Тверь, - сообщила Катрин, когда все дамы, особенно сблизившиеся за последние дни, собрались у Докки, в библиотеке которой стихийно образовался своеобразный штаб по обсуждению новостей с войны.
- Завтра утром я еду в Тверь, - сказала она. – Дети останутся с бабушкой, хотя сын рвется со мной в дорогу – но он еще слишком мал, чтобы видеть раненного отца.
- Мы с Докки будем их навещать, - пообещала Ольга. У Катрин было двое детей – сын восьми лет и шестилетняя дочка.
- Французы вступили в Москву, а наша армия отходит к Калуге, - продолжала Катрин. – Хотя все считают, что это сражение под Можайском мы выиграли.
- Выиграли, но отступили? – удивилась Ольга.
- Все дело в формулировках, - пояснила Докки. – Мне объяснили, что наша армия не была побеждена, потому что ее отход происходил не под давлением или преследованием французов, а преднамеренно, в организованном порядке.
Накануне она встретила одного из сослуживцев покойного мужа, который битых полчаса объяснял ей разницу между тактическим отходом и вынужденным отступлением.
Но Докки теперь не столько беспокоил отход русской армии и сдача Москвы, сколько самочувствие Палевского. Она утешала себя тем, что была бы гораздо хуже, получи он ранение в живот. Грудь – это сердце и легкие. Задетое сердце означает мгновенную смерть, но с пораженными легкими можно выжить. Она вспомнила, что у ее соседа по Ненастному во время Австрийской компании было пробито легкое. Дыхание у него было хрипловатым, иногда его мучила одышка, но он выжил – и это было самым главным. «Только бы не началась горячка», - твердила она себе, зная по многим рассказам, что проникающая рана может воспалиться. Тогда понимается жар, от которого трудно вылечиться. Крепкий организм и хороший уход – вот главное, что помогает выжить при горячке. Она подумала, что за Палевским, верно, будет ухаживать мать или его сестра.
«Или к нему примчится какая-нибудь его прежняя дама, или Надин…» Хотя ей трудно было представить, как это ангелоподобное юное существо отважится ходить за раненым. «Наверняка упадет в обморок при виде крови», - ревниво решила она, безумно желая оказаться рядом с Палевским и иметь возможность заботиться о нем. Но это было неосуществимо. Так что ей следовало полностью сосредоточиться на его ребенке, на которого только она и имела право излить всю свою любовь и нежность.
К десятым числам сентября Докки уже имела на руках паспорта, и они с Афанасьичем могли уезжать из Петербурга. Ею была продумана сложная система пересылки писем, чтобы никто не догадался, что она живет за границей. Она говорила всем, что уезжает в Ненастное, куда следовало писать ее знакомым. Из поместья же управляющий должен был переправлять ее почту Петру Букманну – единственному, кого Докки была вынуждена посвятить в свои планы. Она туманно сообщила ему о своем отъезде в ближайшее время в Швецию, и он в который раз проявил себя весьма надежным человеком. Без лишних вопросов он выдал ей рекомендательные письма к своим знакомым в Стокгольме и охотно согласился быть посредником в ее почтовых отправлениях.
Она не взяла с собой много одежды, поскольку вскоре ей предстояло шить более свободные платья, но зато собрала несколько ящиков с книгами – ведь ей предстояло жить в затворничестве, и только книги могли хоть как-то скоротать время и дать пищу для ума.
- Когда уезжаем, барыня? – поинтересовался Афанасьич, когда Докки сообщила ему о полученных паспортах.
- Думаю, на следующей неделе, - сказала она. – До Швеции ходит много судов, мы сможем отплыть почти в любой день.
- Ну, на следующей неделе, так на следующей, – он покрутил головой и крякнул, но более ничего не добавил.
Докки знала, что он спешит уехать прежде, чем в обществе кто-нибудь заметит ее беременность. Но у нее был еще маленький срок – чуть больше двух месяцев, талия ее по-прежнему оставалась стройной и… ей ужасно не хотелось уезжать из Петербурга. Мало того, что ее безумно страшил отъезд на чужбину, в никуда, в одиночество, но главное – она никак не могла заставить себя уехать, не узнав, что с Палевским.